Как опасно предаваться честолюбивым снам

Как опасно предаваться честолюбивым снам

Фарс совершенно неправдоподобный, в стихах, с примесью прозы.

Соч. гг. Пружинина, Зубоскалова, Белопяткина и КR

«Лет за пятьсот и поболе случилось…»

«Ундина»)

I

Месяц бледный сквозь щели глядит
Не притворенных плотно ставней…
Петр Иваныч свирепо храпит
Подле верной супруги своей.
Женин нос деликатно свистит.
Снится ей черномазый арап,
И она от испуга кричит.
Но, не слыша, блаженствует муж,
Он помещиком тысячи душ
В необъятное въехал село.
Шапки снявши, народ перед ним
Словно в бурю валы на реке…
Произносит он краткую речь,
За добро обещает добром,
А виновных грозит пересечь
Там шинель на бобровом меху
Он небрежно скидает с плеча…
«Заварить на шампанском уху
И зажарить в сметане леща!
»
(И ногою значительно топ).
.
.
Всех величьем своим устрашив,
На минуту вздремнуть захотел
И у зеркала (был он плешив)
… как смерть побледнел!
Где была лунолицая плешь,
Там густые побеги волос,
Взгляд убийственно нежен и свеж
И короче значительно нос…
— и бежать
Прочь от зеркала, с бледным лицом…
Посмотрел… и запел петухом!
Ухвативши себя за бока,
Принялся отдирать трепака…
«Ай люли! ай люли! ай люли!
Ну, узнай-ка теперича нас!
Каково? Каково? Каково?»
.
.
Чернобровке, лукаво мигнул
И подумал: «У! тонкий ты вор,
Петр Иваныч! Куда ты метнул!..»
Растворилася дверь, и вошла
И на стол накрывать начала,
Безотчетного страха полна…
Вот уж подан и лакомый лещ,
Но не ест он, не ест, трепеща…
Но есть вещи и лучше леща…
«Как зовут тебя, милая?.. ась?»
— «Палагеей». — Зачем же, мой свет,
Босиком ты шатаешься в грязь?
— «Башмаков у меня, сударь, нет». —
«Завтра ж будут тебе башмаки…
Сядь… поешь-ка со мною леща…
Дай-ка муху сгоню со щеки!..
Как рука у тебя горяча!.
И гостинец тебе дорогой
Привезу…»

II

Между тем наяву

Всё обычною шло чередой…

заметно уже было движение: кухарка, она же и горничная супруги Петра Иваныча, проснулась, накинула на себя какую-то красноватую кофту и, удостоверившись через дверную скважину, что господа еще спят, поспешно вышла, затворив за собою дверь задвижкою. Всегда ли она так делала или только на сей раз позабыла прицепить к задвижке замок, — неизвестно. Мрак неизвестности покрывает также причину и цель ее отлучки; известно только, что направилась она в который-то из верхних этажей того же дома. С достоверностию можно еще предположить, что отлучилась она искать соответствующей ее званию и наклонностям компании, потому что хотя был еще весьма ранний час утра, но по всей лестнице уже шныряли взад и вперед кухарки, лакеи и горничные, кто с кувшином воды, кто с коробкой угольев, и на всех этажах слышались громкие голоса, веселый визгливый смех и шарканье сапожных щеток. Черная лестница играет важную роль в жизни петербургского дворового человека: на ней проводит он лучшие часы жизни своей, — часы, в которые пугливый слух его не напрягается беспрестанно: не звонит ли барин? а мысль, что барин может появиться нечаянно и схватить его за вихор прежде, чем успеет он подавить веселую улыбку и придать физиономии своей угрюмо-почтительное выражение, так далека, что он даже забывает, что у него есть барин. Здесь обсуживаются добродетели и недостатки господ; рассуждается о том, что такое барыня, и вольно льется песня про барыню, про которую так любит петь русский человек и про которую знает столько прекрасных песен; производится вслух чтение газетных объявлений. Объявления: «Нужен человек, для комнат, красивой наружности, высокого роста и с хорошим аттестатом», и тому подобные особенно интересуют слушателей и бывают поводом жарких продолжительных прений, иногда не лишенных интереса и для тех, кто не ищет места в лакеи. Наконец, любезность дворового человека, столь ему свойственная, разыгрывается здесь во всем просторе своем.

Но будет об лестницах. Не прошло пяти минут по уходе кухарки, как дверь тихонько скрыпнула и в кухню осторожными шагами вошел человек несколько измятой, но благонамеренной наружности, вроде тех благородно-бедных существ, которые если и просят милостыню, то не иначе, как по документу, напоминающему красноречием своим лучшие страницы тех произведений, которых расходилось по обширному нашему государству по сороку изданий:

«Преданный вам всеми силами души, благоговеющее перед вами человеческое существо, которое в настоящее время от невыносимых страданий, от смерти политики, похоронив себя заживо, без средства удержать за собою былое доброе имя и даже самое право на звание человека… Пав ниц, молит кровавою слезою из гроба отчаяния помочь плачь-доле горького бедовика…»

Несомненные признаки их — семь человек детей (непременно семь, ни больше ни меньше), мать на одре страдания, язык, несколько запинающийся при извещении, что третьи сутки (тоже ни больше ни меньше) не было уже маковой росинки во рту, и других уверениях, и чувство собственного достоинства, стоящее тридцать пять копеек, потому что они непременно обидятся подачей меньше гривенника, на что, впрочем, благородство происхождения дает им полное право. Они очень хорошо знают дорогу к кабаку и могут сказать о себе, что в кабаках их знают

Впрочем, знают они много и других дорог. Если вздумается, входят в квартиру, и колокольчик у вашей двери, приведенный в движение их рукою, издает какой-то особенный, робкий и молящий, звук, как будто у него тоже семь человек детей и мать на одре страдания. Входят, иногда и не позвонив, а просто потрогав сначала ручку не запертой на замок двери, — и тогда входят с особенною осторожностию, и, если не встретят никого в первой комнате, на цыпочках пробираются во вторую, там в третью, — и вздрагивает и бледнеет какой-нибудь задумавшийся или заработавшийся господин, у которого человек ушел в лавочку купить четверку табаку, увидев перед собою как будто с неба упавшую, незнакомую и странную фигуру… Но особенно любят они навещать наезжающих в столицу художников, фокусников, всяких артистов и артисток — московских и заграничных, к которым являются обыкновенно с такими письмами:

«Милостивейший государь!

Есть несчастный сирота, обремененный малолетним многочисленным семейством, участь которого заслуживает сострадание всякого, имеющего душу, способную понимать бедствия ближнего. На расцвете лет он потерял добрую, кроткую мать и вслед за тем чадолюбивого отца — оставившего на его попечение семерых малюток. Перенося все страдания с христианским терпением, возвышающим душевное достоинство, он снискивает пропитание как помощью благотворительных лиц, так и самою работою, которая едва дает возможность поддерживать вверенное ему судьбою семейство. Несчастный этот — податель сего письма. Я же, не имея чести знать вас лично и потому лишаясь права удостоверять преждевременно в истине моего к вам уважения, надеюсь, что вы, как артист, понимающий душу угнетенных судьбою людей, не рассердитесь на меня за то, что я решился доставить вам торжество истинно христианское (крупными буквами): помочь несчастному! Десять, пять или даже рубль серебром пожертвовать семерым для вас ничего не составит, сирот же заставит пролить слезы благодарности как пред образом Христа-спасителя, так и перед общим покровом всех — пресвятой богородицей.

Я был постоянным свидетелем вашего торжества и, соглашаясь с единодушным отголоском просвещенной публики, повторяю еще раз (крупнейшими буквами): вы великий артист! О, признаюсь откровенно, душевно благодарил публику за прием, коим она почтила неожиданного дорогого гостя…

Христианское сострадание — не есть ли удел артистов? Помогите несчастному, и новый, спасительный подвиг увековечит ваше пребывание в Петербурге.

»

и пр.

— бог знает. Но под ними обыкновенно читаешь подпись: генерал такой-то или генеральша такая-то, — каких, разумеется, сроду никто не слыхивал и каких не увидит и во сне даже благонамеренный человек, весь вечер, накануне Нового года, продумавший, как бы кого не забыть завтра поздравить?

Такой-то человек появился в кухне. Впрочем, может статься, что он был и не совсем такой человек, о каких мы говорили, а просто такой, каких в Москве называют «ширяло», а в Петербурге «мазурик», то есть малый, с детских лет пристрастившийся к легкому промыслу и голодающий по трое суток, чтоб пополам со страхом и трепетом пропить в каком-нибудь «Полуденном» украденную вещь на четвертые; а может быть, он был просто забулдыга-лакей, два дня пропадавший от барина и чувствующий необходимость пред возвращением к нему хватить для куражу и не имеющий на что хватить, — кто бы он ни был, мы просто будем называть его таинственным незнакомцем.

Итак, по мере того как таинственный незнакомец обозревал кухню и укреплялся в уверенности, что в ней никого нет, лицо его теряло неопределенный оттенок, движения становились резче и самоувереннее… Он смело подошел к двери, ведущей в спальню, и, приложив ухо к скважине, долго и чутко прислушивался; затем он снял с себя рыжие, подбитые вершковыми гвоздями сапоги и поотворил несколько дверь, причем она предательски скрыпнула, что заставило его отшатнуться назад и простоять с минуту в неподвижном оцепенении. Но удостоверившись, что всё спало по-прежнему, он смело нагнулся вперед и, просунув голову в отверстие между дверными сторонками, начал обозревать спальню. Нужно полагать, что ему представилось здесь много привлекающих любопытство предметов, потому что, уже не колеблясь долее, он решительно двинул вперед правую сторонку дверей, переждал, пока скрып, произведенный этим движением, совершенно замолк — и смело вошел в спальню. Здесь он сел на покойные и мягкие кресла, потянулся и начал переодеваться… переодеваться из своего, как легко догадаться, не совсем покойного и красивого платья в платье Петра Ивановича. Нельзя не заметить, что переодевался он с достоинством и спокойствием человека, одевающегося в собственное платье и только несколько поспешающего, из опасения опоздать на службу. Петр Иванович обладал значительной полнотою, какой в известные лета достигает всякий благомыслящий человек: таинственный же незнакомец был очень тощ, — почему, поправив чуб перед зеркалом, он захватил кстати со стола два подсвечника из накладного серебра, которые для лучшего сбережения счел нужным завернуть в платье Федосьи Карповны, после чего так их спрятал, что тотчас же стал походить на Петра Ивановича, ибо очутился с преизрядным солидным брюшком. На возвратном пути от кровати, с поручня которой сдернуто было платье, незнакомец захватил карманные часы (Петр Иванович был человек аккуратный и, опасаясь опоздать на службу, клал обыкновенно подле себя часы) с позолоченной цепочкой, надел их на себя и поспешил к другому зеркалу, где, полюбовавшись на себя, опять мимоходом захватил два подсвечника. Запрятав их в карманы, он начал шарить по всем углам и прибирать с неимоверною быстротою все мелкие вещицы, какие попадались под руку…

III

Сон причудлив и странно жесток. Часто после великолепной перспективы всего, чем со временем должна увенчаться благонамеренность, человеку, как бы он ни был добродетелен, вдруг, ни с того ни с другого, что-нибудь такое приснится, чего он никак не может пропустить, не закричав тотчас же, что он в штрафах и под судом не бывал и никаких мыслей, противных правилам нравственности, в душе своей не питал…

Петру Ивановичу вдруг приснилась какая-то девушка в шапке, под которой (не под шапкой, а под девушкой) были подписаны два стиха:

Какая шапка не пристанет?

которые он когда-то услышал, проходя мимо растворенного окна, — откуда валил густыми волнами табачный дым, летели на улицу слова и виднелись веселые и раскрасневшиеся лица каких-то молодых людей, — и которые у него потом целые три месяца не могли выбиться из головы: писал ли он, рассказывал ли, какую верную игру проиграл в преферанс или какую неверную выиграл, шел ли в департамент, из департамента, обедал ли — всё они на уме — так вот и шумят, и вертятся, и егозят-егозят в голове, как будто кроме их уже и нечему прийти в голову. И чем больше старался он от них отделаться, тем упорнее они его преследовали. С ними засыпал он, с ними просыпался, нередко отвечал ими на вопрос совсем не об шапках и девушках, беспрестанно шептал их про себя, даже писал верхними зубами на нижних, даже однажды испортил лист гербовой бумаги рублевого достоинства, включив их совершенно некстати в прошение одной вдовы, приносившей жалобу на какого-то нахлебника-семинариста, похитившего у ней клубок ниток, которые будто бы намотаны были на сторублевую ассигнацию. Словом, от проклятых двух стихов (бывших, между прочим, причиною ненависти его к стихам вообще) ему уже приходилось тошно жить на свете. Но наконец он от них отделался же, и теперь ничего! — девушка в шапке, да притом и не дурная собой, — весьма и весьма ничего! Худо то, что вслед за нею приснился ему какой-то человек с огромными усищами, с решительным выраженьем в лице и в таком непостижимом костюме, какого он не только никогда не видал наяву, но даже потом весьма удивлялся, как подобные костюмы могут сниться порядочным людям во сне.

Испуганный, он поспешил залепетать, что он ничего, человек женатый и в правилах тверд; что, впрочем, он никаким оружием владеть не умеет, потому что французского блестящего образования с фехтованьями, танцами и всякими модными пустыми затеями, развращающими, ко всеобщему прискорбию, нынешних молодых людей, не получил и даже не жалел о том, ибо, благодаря бога, родился в такой стране, где и без шарканья по паркетам, одною благонамеренностию и честным трудом, даже при посредственном достатке, можно приобресть всеобщее уважение; а что, впрочем, он опять-таки ничего, идет своей дорогой и просит только не мешать ему идти своей дорогой, так он и пройдет…

Но вышло, что и странный незнакомец — не беда; напротив, несмотря на невероятные сапоги, он оказался добрейшим малым, предложил сыграть в преферанс и проиграл в одну пулю по копейке восемь рублей серебром, так что Петру Ивановичу даже стало немножко совестно, и только тем мог он себя успокоить, что ведь на то игра, не умеешь играть, не садись, а взялся за гуж, так будь дюж…

знал он вообще, что они большие чудаки), — беда в том, что по уходе странного незнакомца Петру Иванычу вдруг приснился весь департамент с шинелями, сторожами, половиками, столами, чернилицами, делами и начальником отделения. Вот начальник отделения приподнялся с каким-то делом, подходит к нему и говорит «перепишите» совершенно таким голосом, как говорится простому писцу. «Хорошо-с; я вот дам Ефимову», — отвечает немного изумившийся Петр Иваныч, почтительно нагибаясь. «Какому Ефимову? — говорит сурово начальник, — разве вы забыли, что Ефимову отдано ваше место, а вы за неисполнительность и соблазнительный образ поведения переведены на место Ефимова!..»

В ужасе проснулся Петр Иваныч, открыл глаза и прямо наткнулся ими на таинственного незнакомца, который, нагнувшись, шарил в ящике комода Приняв его за Ефимова, Петр Иванович, озадаченный, переполненный справедливым негодованием, в первую минуту не вскрикнул, не кашлянул, даже не шелохнулся, но, по какой-то особенной остроте чутья, таинственный незнакомец тотчас понял, что время прекратить посещение, и со всех ног кинулся вон… Тут только догадался герой наш, в чем дело…

Пяткой в ногу супругу толкнул,
Закричал: «Караул! караул!» —
И, вскочивши с постели в чем был,
Пробежал через сени — и вот
Незнакомца настиг у ворот.
Но тот ловко в калитку шмыгнул,
И опять. «Караул! караул!» —
И, в калитку ударившись лбом,
За злодеем вприскочку бежит,
Потирая ушиб кулаком.
И бежит он быстрее коня,
Отзывается резко кругом,
Словно брошенный вскользь по реке
Камешек…

IV

Петербургские летние ночи светлее петербургских зимних дней. Было еще очень рано, но уже совершенно светло; на улице пусто. Только по другую сторону тротуара шел какой-то парень в шинели, надетой в рукава, из-под которой на целую четверть высовывался пестрядинный халат; парень раскачивался во всю ширину тротуара и, увидев бегущих, радостно закричал: «Держи! держи!»- после чего остановился и долго смотрел на них, произнося по временам ободрительные восклицания: «Ишь как улепетывает!», «Молодца! молодца!», «Вот люблю!» — очевидно относившиеся к таинственному незнакомцу, который, говоря охотничьим термином, ежеминутно отседал от преследователя своего дальше и дальше. Между тем крик Петра Ивановича был услышан еще двумя лицами, которых мы не хотим назвать. Первое, уже давно и таинственным незнакомцем и Петром Иванычем оставленное позади, отошло несколько вперед и, наблюдая за бегущими, говорило: «Ишь шельма! ишь шельма! ишь шельма!» Второе флегматически вышло на средину улицы, постояло с минуту в нерешительности, задумчиво понюхало табаку и с решимостью принялось переходить другую половину улицы, торопясь поспеть на тротуар так, чтоб угодить прямо на переем таинственному незнакомцу. Второе лицо действительно поспело в пору, но бегущий решительно не обратил на него внимания и только, пробегая мимо с криком «Эх-ма!», сильно толкнул его в плечо, отчего оно тотчас повалилось на тротуар, к немалому смеху веселого парня и первого лица, издали наблюдавшего сцену. Через минуту приспел и Петр Иваныч, запнулся за поверженного и тоже упал, но тотчас же вскочил, сгоряча не почувствовав ушиба, и побежал снова. Дважды пораженный приподнялся, взглянул за бегущими и, сказав: «Есть сила», — медленно отправился на старое место… Между тем таинственный незнакомец уже достиг конца улицы и повернул… куда? в которую сторону?.. Петр Иваныч не видал, и потому хотя и продолжал бежать, но уже медленно и нерешительно, как человек, потерявший путеводную звезду свою. Вдруг с конца улицы, до которого не достиг еще Петр Иваныч, показались дрожки, называемые пролетками, то есть такие дрожки, на которые садятся, когда желают сберечь ребра и спину. В дрожках сидел одетый в пальто господин с веселым лицом, доказывавшим, что преферанс, с которого, очевидно, он возвращался, был для него счастлив: лицо просто сияло. Завидев бежавшую встречу ему странную фигуру, господин в пальто рассмеялся, а потом начал пристально вглядываться в нее, и вдруг на лице его выразилось глубокое изумление. Он как будто не верил глазам своим.

— Здравствуйте, Петр Иваныч! — сказал он несколько иронически, когда дрожки подъехали на довольно близкое расстояние к нашему герою.

Петр Иваныч поднял голову, взглянул и, побледнев как полотно, отвернулся в сторону и побежал шибче.

Но сидевший в дрожках снова повторил: «Здравствуйте, Петр Иваныч!», — и в голосе уже не было прежней благосклонной мягкой иронии, он звучал резко, в нем слышалось приказание, — так что Петр Иваныч увидел себя в необходимости остановиться и поспешно понес руку к голове, но, убедившись в невозможности снять с нее что-нибудь, ибо на ней не было даже парика, принужден был ограничиться поклоном. Поклон был такой, какие свидетельствуются только начальникам, из чего и можно с достоверностию заключить, что господин в пальто был его начальник.

— Что это вы… в такую пору… в таком виде… танцуете?..

— Танцую, — мог только проговорить дрожащим голосом дрожащий Петр Иваныч, не привыкший с детских лет противоречить старшим…

V

«Клянусь звездою полуночной
И генеральскою звездой,
Клянуся пряжкой беспорочной
И Не безгрешною душой!
И рук усталых каждым пальцем,
Клянуся бочкою чернил!
Клянуся счастьем скоротечным,
Клянусь ремизом бесконечным,
Клянуся десятью в червях, —
Отрекся я соблазнов света,
Отрекся я от дев и жен,
Которым был бы я пленен!..
Давно душа моя спокойна
От страстных бурь, от бурных снов;
Лишь ты любви моей достойна —
Клянусь, любовию порочной
Давно, давно я не пылал
И на свиданье в час полночной
В дезабилье не выбегал…
Тобой одной доволен я, —
Федосья Карповна моя!..»

Он умолк и, «как юный дуб, низринутый грозой», пал к ногам супруги своей.

— Не поверю! Уж что ты мне ни толкуй, не поверю! Изменник! человеконенавистник! чудовище!

И она зарыдала, а потом впала в совершенное отчаяние и била себя в грудь, повторяя:

— Ах я несчастная! несчастная! несчастная!.. До какого сраму дожила я, несчастная!.

— Я, ей-богу-с, ни в чем не виноват, Федосья Карповна!

всё совершенно иначе Проснувшись от толчка в ногу и не нашед подле себя супруга, она прежде всего вскричала: «Изменник!» Через минуту, удостоверившись, что и платья на обычном месте не было, — обстоятельство, не оставлявшее ни малейшего сомнения, что изменник ушел на свидание, — с громким воплем упала она на подушку и воскликнула: «Ах я сирота горемычная!» Потом вскочила и бросилась туда, где вечером оставила платье, но его, как мы знаем, там не было; недолго думая, куда бы оно могло деваться, — ибо женщина в припадке ревности, по уверению опытных людей, лишается всякой способности рассуждать, — она с минуту металась по комнате, но, не нашед ничего, во что бы можно одеться, кроме оставленной таинственным незнакомцем шинели, накинула ее на себя и бросилась вон. Руководимая всё тем же инстинктом ревности, она пустилась по тому направлению, по которому таинственный незнакомец увлек за собою Петра Ивановича. Петр Иванович в то время возвращался уже домой, перепуганный, убитый, весь с головы до ног синий от холода и разных ушибов. Встреча их была страшная; было не много сказано, но успела разыграться трагедия.

Они молчали оба… Грустно, грустно
Она смотрела. Взор ее глубокий
Был полон думы. Он моргал бровями
И что-то говорить хотел, казалось,
И палец наложила в знак молчанья
На синие трепещущие губы…
Потом пошли домой всё так же молча,
И было в их молчаньи больше муки
С которыми бросаем горсть земли
На гроб того, кто был нам дорог в жизни,
Они кухарку встретили. Кухарка
И долго изумленными глазами
Она на них смотрела, но ни слова
Они ей не сказали… Да! ни слова…
И молча продолжали путь… и скрылись…

их сожалению, и самые ставни оставались по-прежнему закрыты, так что нельзя было даже ничего подсмотреть. Впрочем, можно догадываться, что тут происходила драма в пяти или даже в шести актах, с эпилогом, — в какой не дай бог участвовать женатому читателю! Но достоверно известно только, что тщетно уверял Петр Иванович Федосью Карповну в своей невинности. Какие ни приводил он доказательства, все они обращались на его же голову. Федосья Карповна упорно стояла на том, что ее платье и прочие веши стащил Петр Иваныч к мерзавке, своей любовнице, а сам очутился на улице без платья потому, что его раздели мазурики, когда он возвращался от мерзавки, своей любовницы, и что, наконец, лохмотья таинственного незнакомца сам же он, Петр Иваныч, подкинул, купив на рынке, чтоб отвлечь от себя всякое подозрение в случае какой-нибудь неудачи. Как ни нелепо было такое предположение и как ни клялся Петр Иваныч (а он клялся всем дорогим для него в жизни) — ничто не помогло. Не помогло даже и последнее очень сильное доказательство, что парик оставался дома, а невероятно и ни с чем не сообразно, чтоб нуждающийся в парике человек позабыл надеть его, идучи на свидание любовницей. Ничто не помогло! Таково уже было расположение мыслей Федосьи Карповны. Ревность рвала ее душу на части. К тому же и кухарка, обрадовавшись случаю, решительно утверждала, что ни на минуту не выходила и никто к ним не входил и что хоть и слышались ей впросонках из спальни какие-то шаги, но, рассудив, что оттуда некому выходить, кроме барина или барыни, она не сочла нужным встать и посмотреть… Хоть герой наш звался совсем не Макаром, но мы не можем здесь не заметить, что на бедного Макара и шишки валятся!

VI

Вот уже и девять часов, время, в которое, бывало, Петр Иваныч, спокойный и счастливый, хлебнув два-три стакана чайку, поцеловав жену, поцеловав дочь, с портфелем под мышкой, отправлялся, несколько согнувшись, смиренным, никого не оскорбляющим, но и не вовсе чуждым самостоятельности шажком в свой департамент… Но не одевается, не пьет даже чайку, не целует жены и дочери и не идет в департамент растерявшийся Петр Иваныч. Мрачно у него на душе; при одной мысли, что надо идти на службу, мороз пробегает у него по коже, от макушки до пяток. Вся жизнь — от сеченья и греческих спряжений в детстве, голоданья и переписыванья в юности до последнего недавнего распеканья — проходит перед его глазами, — и ничего, кроме смиренномудрия и вечной беспредельной покорности — не видит он в ней; хоть бы слово когда грубое какое сказал, хоть бы недовольную мину выразил на лице — никогда! никогда! Даже покушения на что-нибудь подобное за собой не запомнит! Чист, чист! со всех сторон, как ни поверни, чист! И между тем сердце болезненно съеживается от страха, как будто преступление какое-нибудь совершил человек, как будто начальнику нагрубил! «Что скажет начальник отделения!» — думает Петр Иваныч (несомненно, что господин, ехавший на дрожках, был его начальник отделения). «Что скажет начальник отделения?..» — думает он, большими шагами расхаживая по комнате, и никак не может решить, что скажет начальник отделения, хоть и предчувствует, что он скажет что-то страшное, что-то такое страшное, отчего мало поседеть в один час, отчего мало даже провалиться сквозь землю… И ни убеждение в своей невинности, никакие размышления, никакие доводы ума — ничто не утешает безутешного Петра Иваныча! «Да уж не подать ли мне просто в отставку, — думает он, — так даже и не являться, а просто подать в отставку, и кончено, а покуда выйдет отставка, тиснуть в „Полицейской газете“, что вот так и так, дескать, чиновник с одобрительным аттестатом…» Тут он на минуту запнулся… «Ведь уж мне, верно, дадут аттестат одобрительный? — продолжал он с некоторым смущением, — что ж? служил я не хуже других, не хуже других, сударь ты мой, в штрафах и под судом не бывал, зложелателей, благодаря всевышнего, не имею… подал в отставку… ну, что ж? Вышел случай такой, с кем не случается!.. просто случай вышел такой… Так вот оно хорошо было бы публиковать, что вот де чиновник с одобрительными аттестатами, титулярный советник, — я думаю, даже не худо будет выставить: имеющий такие-то и такие-то знаки отличия… Так вот, мол, такой-то и такой-то чиновник, имеющий такие-то и такие-то знаки отличия, хороший чиновник, дескать, благонадежный чиновник, ищет места управляющего имением, преимущественно в малороссийских губерниях, на выгодных, дескать, для владельца условиях… Да! да! В малороссийских губерниях лучше — климат теплее, да и народ-то попроще… народ-то попроще, вот оно что, главное дело, сударь ты мой, народ-то попроще, вот она штука-то какая! А поди-ка сунься в Костромскую, в Ярославскую… ух! шельма на шельме! Всякий мужик, туда же, грамоте знает и на каждом синий армяк… на каждом, на шельмеце-то, синий армяк, вот оно что, вот она штука-то какая, вот она какая штука-то! Избалованные губернии! Нет, вот бы где-нибудь в малороссийских, примерно в Полтавской; три-четыре тысчонки душ, с мельницами, с фруктовыми садами, со всеми угодьями, с господским строением; а барин-то себе где-нибудь за тридевять земель, в Москве, в Петербурге, в Париже… а барин-то себе в Москве, а барин-то в Петербурге, а барин-то себе в Париже, барин-то себе за тридевять земель, как в сказке говорится, как в русской-то сказке сказывается… Ух! раздолье-то! раздолье…» Тут Петр Иваныч потер руки от удовольствия, потому что уже, в самом деле, почувствовал себя управляющим такого имения, — на что русский человек очень скор… «Да только та беда, — продолжал он, вдруг опомнившись и вновь совершенно опешив, как человек, съевший муху, — да только та беда, что никто не возьмет, за фамилию никто не возьмет… Управляющий! уж в одном слове сейчас слышится немец, какой-нибудь Карл Иваныч Бризенмейстер, или еще помудреней, так, чтоб мужик и подумать не смел выговорить как следует, чтобы у него язык поперек глотки стал. Ведь вот, будь немецкая фамилия, хоть подобие немецкой фамилии будь… а то — Блинов! на вот тебе в самый рот — блинов! горячих блинов! подавись!..» И здесь герой наш в первый раз в жизни пожалел, что у него русская фамилия, чему он сорок лет с лишком постоянно был рад и даже благодарил бога, что и оканчивается она на ов, а не на ский. «Да опять и то, — продолжал размышлять наш герой, — осанки такой не имею, осанки, соответствующей званию управителя, не имею, вот она какая беда, вот она беда-то какая надо мной, горемычным, осанки, соответствующей званию, не имею, не имею осанки, званию управителя соответствующей, совсем осанки такой не имею. Наш брат и смотрит-то, как будто всё чего-то боится, и идет-то, как будто просит прощения у половиков, которые недостойными ногами своими попирает, и в лице такое подобострастие, такое подобострастие, что и сказать нельзя, никак нельзя сказать, недостанет слов, как говорится в хорошем слоге, на языке человеческом… вот оно что! вот оно какое дельце-то! вот оно дельце-то казусное какое! Ну, уж известно: по какой части пойдешь, с тою и степень значения в лице своем соразмеряешь… степень-то значения с положением своим в свете соразмеряешь… А тут надобно, чтобы орлом глядел человек, чтоб па лице было написано, что ему и черт не брат, чтобы действовал смело, решительно, на открытую ногу действовал бы, и умел бы этак с откровенностию, не лишенною благородства, и словцо-то крепкое кстати пригнуть, ну и там что другое… Вот оно что! Чтобы как выйдет да заговорит ломаным своим языком, так чтобы мужик на него и взглянуть не смел, а только бы кланялся в пояс да говорил: „Слушаю, батюшка Карл Иваныч!..“ Нет, где нашему брату!.. Разве уж заняться хождением по делам…» Но и хождение по делам оказалось неудобным. Думал, думал Петр Иваныч и покончил тем, что, как ни вертись, службу оставить невыгодно, розорительно, словом, неблагоразумно во всех отношениях. Итак, скрепя сердце решился он идти в департамент. Будь что будет! Может, и никакой беды нет, может, ему только так показалось, а в сущности ничего! Наконец, он даже дошел до заключения, что, может быть, оно даже и хорошо, что начальник его увидел на улице, пожалуй, чем черт не шутит, примут участие, вспомоществование единовременное дадут. «Да! да! — повторял Петр Иваныч, — оно в самом деле даже и хорошо», — и между тем чувствовал, что мороз подирает по коже. Три дня употреблено было на залечивание разных ушибов и синих пятен и на утверждение себя в благородной решимости не унывать, помнить, что испытания ниспосылаются нам в плачевной юдоли сей для возвышения душевного мужества и что не нужна бы человеку и бессмертная душа, если б он уничтожался и падал перед несчастием. На четвертый день решено было идти на службу. Но здесь на Петра Иваныча напал такой страх, что он буквально не мог сдвинуться с места и несколько часов, совсем готовый, умытый, выбритый, во фраке, с портфелем под мышкой, сидел как прикованный к стулу, бессмысленно смотря на три какие-то головы, державшие компанию у противоположных ворот.

Когда опомнился он, был уже двенадцатый час. «Поздно! — сказал он себе с тайной радостью. — Видно, уже завтра!» — и в ту же минуту схватил шапку, надел шинель, калоши и выбежал на улицу Бежал он чрезвычайно скоро, ни на что не обращая внимания, даже не заглядывая в окна, хотя и любил заглядывать в окна и знал, что, заглянув в окно, иногда можно увидеть много хорошего.

Бежал он на службу…

VII

В десятом часу того дня, утром которого происходило событие, описанное в четвертой главе, Степан Федорыч Фарафонтов, пришед в должность, направился прямо к столу, где обыкновенно сидел Петр Иваныч, чтоб расспросить его о ночном приключении и, по долгу службы, порядком распечь его. Но Петра Иваныча, как мы знаем, там не было. Так как воспоминание вчерашнего выигрыша всё еще держало его в веселом расположении духа, то, подошед к экзекутору и спросив о здоровье, весьма комически рассказал он ему странную встречу с Петром Ивановичем, особенно распространившись насчет удивительного танца, в котором упражнялся Петр Иваныч, и насчет арии, кажется из «Соннамбулы», которою сопровождал он свои живописные па, после чего оба, и рассказчик и слушатель, долго смеялись, пожимая плечами. Степан Федорыч рассказывал не так тихо, чтоб его никто не мог слышать, кроме экзекутора, а потому история Петра Ивановича сделалась тотчас известною и еще двум-трем чиновникам. Те, в свою очередь, передали ее с надлежащими дополнениями соседям своим, и таким образом случилось, что историю Петра Иваныча в полчаса узнало всё присутственное место, где служил наш герой… К вечеру узнал ее и весь город, и несколько дней сряду в Петербурге только и говорили о танцующем чиновнике исполинского роста, с лошадиными копытами вместо обыкновенных человеческих ступней. Нетрудно представить, с каким нетерпением ждали его товарищи, сколько произошло толков и предположений и как выросла, украсилась и изменилась самая история. Но прошел день, прошло два, прошло три, вот уже наступил и четвертый, а Петра Иваныча нет как нет. Любопытство возросло до высочайшей степени.

Федоровичу, внимавшему начальническим речам с почтительным наклонением головы, — в такую-то торжественную минуту дверь из прихожей вдруг отворилась и появился герой наш. Как ни сильно было уважение подчиненных к начальнику, но естественное движение одолело и прорвалось на всю комнату глухим сдержанным смехом, — как будто вдруг чихнул табун лошадей. Естественно, что начальник с недовольным видом спросил о причине такого неуместного взрыва. Степан Федорыч поднял голову, потому что и сам еще не знал, что бы значила подобная дерзость, но, встретив жалкую фигуру Петра Иваныча, подобно подчиненным своим не мог удержаться от смеха.

Начальник повторил свой вопрос.

Перетрухнувший Степан Федорыч почувствовал необходимость оправдаться и оправдать своих подчиненных. Для такой цели он не нашел ничего лучше, как рассказать в подробности историю Петра Ивановича, II тотчас рассказал ее, постаравшись не столько о строгом соблюдении исторической достоверности, сколько о том, чтоб от нее действительно нельзя было не захохотать, — в чем и успел совершенно, ибо, по мере изложения событий, лицо слушателя прояснялось, а когда дошло до описания странного танца, в котором упражнялся Петр Иванович, и сопровождавших его мотивов из «Лучии», слушатель уже решительно не нашел в себе сил сохранить строгое выражение почтенной своей наружности и сам засмеялся…

Но смех его, как легко догадаться, был непродолжителен. Приняв строго-решительное выражение, он подошел к Петру Иванычу, оцепеневшему у дверей, и сказал медленно, важно, делая ударение на каждом слове:

— А что скажете вы?

Тогда начальник, основательно думая, что к пресечению подобных зол должно принимать меры при самом их зародыше, счел нужным распространиться и показать Петру Иванычу всё неприличие его поступка. Он сказал ему, что звание и самые лета не давали ему права на такое дело; что танцевать, конечно, можно, но в приличном месте, и притом имея на себе одежду, принятую в образованных обществах Европы, которая, по образованию, может вообще почесться первою из всех пяти частей света. Он сказал ему (и, по мере того как он говорил, в голосе его возрастала энергия и наружность более и более одушевлялась), что подобные пассажи простительны только грубым и невежественным дикарям, не знающим употребления огня и одежды, да и те (присовокупил он) прикрывают наготу свою древесными листьями. Наконец, он сказал ему, что подобный поступок срамит не только того, кем сделан, но даже бросает нехорошую тень на всё звание, что звание чиновника почтенно и не должно быть профанировано,

Что чиновники то же, что воинство
Для отчизны в гражданском кругу,
Что у них все занятья важнейшие —
И торги, и финансы, и суд,
И что служат все люди умнейшие
И себя благородно ведут.
Наслаждался б свободой злодей,
Что подчас от единой каракули
Участь сотни зависит людей,
Что чиновник плохой без амбиции,
И не след ему без амуниции
Выбегать на какой-нибудь плац.
А уж если есть точно желание
Не служить, а плясать качучу,
Я удерживать вас не хочу!

Так заключилась речь, имевшая вообще на присутствующих влияние сильное, но действие ее на Петра Иваныча было таково, что, может быть, ни в какие времена никакая речь не производила такого действия. Пораженный ею, из всех способностей, отпущенных ему богом, сохранил он только одну способность шевелить или, точнее, мямлить губами, да и то делалось с величайшим усилием, и вообще в ту минуту герой наш, страшно синий, походил на умирающего, которому есть сказать нечто важное, но у которого уже отнялся язык…

Только очутившись на улице и глубоко втянув в себя струю свежего воздуха, почувствовал он, что еще жив.

VIII

«Корабль, обуреваемый
— жизнь моя!
Судьбою угнетаемый,
В отставку подал я,
Немало тут утрачено —
Убыток — и большой!
Уж видно так судьбой.
И есть о чем печалиться.
Нашел чего жалеть!
Смерть ни над кем не сжалится —
Почетные регалии,
Доходные места,
Награды — и так далее,
Всё прах и суета!
Вдаемся в плутовство,
Хлопочем, унижаемся,
А всё ведь из чего?
Умрем, так всё останется!
Тем более сует.
Успел уж я умаяться
В житейском мятеже,
Пора и о душе!
Уж лучше здесь быть пешкою,
Чем душу погубить…
А впрочем, что ж я мешкаю?
Есть случай к покровительству!
Тотчас же полечу
К его превосходительству
Ивану Кузьмичу —
Решится, может быть,
Под разными причинами
Блохова удалить
И мне с приличным жительством
Не нужно покровительством
»

Комментарии

Печатается по тексту первой публикации.

— 5 марта 1846 г.), с. 81–128.

В собрание сочинений Некрасова впервые включено: стихотворные тексты — ПССт 1927; полностью — ПСС, т. V.

Автограф не найден.

Датируется по первой публикации.

Фарс написан Некрасовым (см. его псевдонимы «Дружинин» и «Белопяткин» в подзаголовке) совместно с Д. В. Григоровичем и Ф. М. Достоевским (их коллективный псевдоним — Зубоскалов). Вопрос о степени участия каждого из соавторов, до сих пор остающийся дискуссионным, поставлен впервые К. И. Чуковским (см.: Неизвестное произведение Ф. М. Достоевского. — Жизнь искусства, 1922, 10 янв., № 2 (825), с. 5–6). В 1916 г. исследователь обнаружил среди некрасовских рукописей на одной порыжелой и шершавой бумажке (относящейся к первоначальной поре его творчества) <…> следующие строки:

Лещ, конечно, отличная вещь,
Но есть вещи получше леща… —

и справа внизу:

«Честол<юбивые> сны»:

Григор<овичу> 50

Дост<оевскому> 25

(указ. соч., с. 5).

По мнению Чуковского, высказанному в указанной публикации (см. также: ПССт 1934–1937, г. I, с. 626), Некрасову принадлежат стихотворные фрагменты и главы, Достоевскому — глава VI, остальная часть фарса написана Григоровичем. Не следует, по-видимому, исключать и вероятности соавторства И. И. Панаева: неслучайно стихотворение «Они молчали оба» с цензурным пропуском ст. 14–15 вошло в «Собрание стихотворений Нового поэта» (СПб., 1855, с. 56) и с той же купюрой — в посмертное «Первое полное собрание сочинений Ивана Панаева» (т. 5. СПб., 1889, с. 39–40); мнение Б. Я. Бухштаба о невозможности участия Панаева в сочинении фарса представляется недостаточно аргументированным (см.: Некрасов в стихах «Нового поэта». — Некр. сб., II, с. 434–444). Т. 10. Хмельницкая, атрибутировавшая Достоевскому главы III и VI фарса, указала также на то, что решение проблемы авторского участия на уровне глав для небольшого коллективного произведения является упрощенным; в таком случае «можно говорить только о преобладании того или иного из соавторов в разных главах повести» (Фельетоны сороковых годов. М. -Л., 1930, с. 366). «Манеру Достоевского» в главе III фарса обнаруживает и Б. Я. Бухштаб. «Некоторые абзацы ее, — указывает исследователь, — кажутся словно взятыми из „Двойника“, над которым Достоевский работал в ту пору…». Атрибутируя главы III и VI Достоевскому, Б. Я. Бухштаб высказал также предположение о возможности «участия Некрасова в прозаической части фарса» (ПСС, т. V, с. 639). Это предположение встретило поддержку В. Е. Евгеньева-Максимова, склонного атрибутировать Некрасову «некоторое количество прозаических отрывков» произведения. Исследователь обратил внимание на перекличку сцены «разноса» (глава VII) из «Как опасно предаваться…» со сценой с его превосходительством из только что появившихся в печати «Бедных людей» (1846) Достоевского. Сопоставляя отношение к чиновничеству Достоевского — автора романа «Бедные люди» и Некрасова — одного из авторов фарса (и «Колыбельной песни»), Евгеньев-Максимов писал: «…мы вправе заключить, что <…> революционно-демократические элементы мировоззрения Некрасова восторжествовали над либерально-гуманистической точкой зрения Достоевского» (Евгеньев-Максимов, т. II, с. 71). Приведенное суждение нуждается в уточнении: Достоевский и Некрасов подошли к решению темы с различными художественными установками. Достоевский ставил перед собой задачу показать, как существующая иерархия, проникая в сознание человека, держит его в состоянии униженности даже при благожелательном в общем отношении к нему начальника. Некрасов же представил взаимоотношения высшего чиновничества с подчиненными в сатирическом аспекте. Г. М. Фридлендер, соглашаясь с мнением о принадлежности Некрасову не только стихотворных текстов фарса, «но и части прозаического текста», атрибутирует главы II, IV, V и VII Григоровичу, а главы III и VI — Достоевскому (см.: Достоевский, т. I, с. 512). С учетом «момента импровизации», допускающего эпизодическое участие каждого из соавторов в любой главе фарса, основная доля участия авторов в написании глав «Как опасно предаваться…» определяется, по нашему мнению, следующим образом: Григорович — главы II, IV, V; Достоевский — главы III и VI; Некрасов — стихотворные тексты. Глава VII написана, по-видимому, Достоевским и Некрасовым.

В октябре 1845 г. Некрасов совместно с Григоровичем и Достоевским задумал издание юмористического альманаха «Зубоскал», который должен был выходить два раза в месяц. Объявление о «Зубоскале», написанное Достоевским по поручению и, возможно, при некотором участии Некрасова, было напечатано в ноябрьской книжке «Отечественных записок» за 1845 г. Среди прочих материалов, готовившихся для «Зубоскала», был, по-видимому, и фарс «Как опасно предаваться…», герой которого Петр Иваныч эскизно уже обозначен (с тем же именем) в названном объявлении. В объявлении откровенно декларировалось сатирическое направление задуманного издания, «смех над всеми, над всем». Автор объявления обещал высмеивать «весь <…> Петербург, с его блеском и роскошью, громом и стуком, с его бесконечными типами, с его бесконечною деятельностью, задушевными стремлениями, с его господами и сволочью <…> и непозлащенной, аферистами, книжниками, ростовщиками» (Достоевский, т. XVIII, с. 7, 8). Эти намерения автора «Зубоскала» и обещание быть «отголоском правды, трубою правды» предопределили решение цензуры: издание не было позволено (см. об этом: Литературные воспоминания. М., 1961, с. 81–82; см. также письмо Некрасова к Н. X. Кетчеру от 2 декабря 1845 г. и датируемое 1846 г. письмо его в редакцию «Отечественных записок»).

«Первое апреля» — издание, предпринятое Некрасовым вместо запрещенного «Зубоскала», не потребовало больших дополнительных материальных затрат, хотя новый альманах по повторял «Зубоскала». Для иллюстраций к фарсу «Как опасно предаваться…» Некрасов воспользовался отчасти старыми клише некоторых переводных изданий («Девушка в семнадцать лет» и «Человек с огромными усищами и в <…> непостижимом костюме») {Картинки эти, возможно, послужили «сюжетной» основой для иллюстрирующего их текста (см.: Фельетоны сороковых годов, с. 367).}, отчасти рисунками, заказанными специально для «Первого апреля» художницам А. А. Агипу, П. А. Федотову и некоторым другим, имена которых остаются неустановленными. Не исключено, что в составлении «Первого апреля» принимал некоторое участие В. Г. Белинский. Это предположение основывается на том, что в альманах было включено произведение члена кружка Белинского, писателя, переводчика и критика А. Я. Кульчицкого (ум. в 1845 г.), участвовавшего также в «Физиологии Петербурга» (ч. 2. СПб., 1845), «Как играют в новейшее время в преферанс образованнейшие люди Европы». Этот материал является извлечением из юмористической брошюры Кульчицкого «Некоторые великие и полезные истины об игре в преферанс, заимствованные у разных древних и новейших писателей…» (СПб., 1843), написанной по просьбе Белинского и заслужившей одобрительную шутливую рецензию критика (Белинский, т. VII, с. 31–33).

Прохождение «Первого апреля» через цензуру, по-видимому, нанесло альманаху некоторый урон. Так, по обоснованному предположению В. Е. Евгеньева-Максимова, отточия в стихотворной главе I, приоткрывающей один из основных объектов последующего творчества Некрасова — мир крепостников, — «след цензурного карандаша, вычеркнувшего угрозы разгулявшегося барина но адресу крестьян» (Евгеньев-Максимов, т. I, с. 73).

«Как опасно предаваться…» — одна из первых попыток коллективного творчества в сатирическом жанре, получившая дальнейшее развитие в «Свистке», в частности в творчестве Козьмы Пруткова. В фарсе «Как опасно предаваться…», занимающем центральное место в альманахе, наблюдается перекличка с рядом помещенных в нем «Достопримечательных писем», в которых пародируются различные безграмотные послания, прошения, благотворительные и любовные записки (карандашный набросок одного из таких «писем» неизвестной рукой см. на обороте чернового автографа стихотворения Некрасова «Родина» (1845–1846) — ГБЛ, ф. 195, оп. 1, № 23). Можно отметить и перекличку другого рода. Речь идет о «перепевах» — новой для Некрасова особой форме использования стихотворений Лермонтова в целях социального обличения (см. об этом: Некрасов и Лермонтов. — Науч. бюл. Ленингр. гос. ун-та, 1947, № 16–17, с. 46–48; Битюгова И. А. II. А. Некрасов. — В кн.: Лермонтовская энциклопедия. М., 1981, с. 338). Так, «перепев» «Клянусь звездою полуночной», открывающий главу V, несомненно связан с другим некрасовским «перепевом» стихотворения Лермонтова «И скучно и грустно», который помещен как самостоятельное произведение альманаха.

«откровенная установка <…> на Гоголя» (см.: Фельетоны сороковых годов, с. 367). Некоторые эпизоды фарса (ограбление, преследование вора, сцена осмеяния героя в департаменте, тирады Фодосьи Карповны) явно перекликаются с «чиновничьими повестями» Гоголя «Шинель» и «Нос». Вместе с тем фарс обнаруживает черты, роднящие его с одним из излюбленных жанров «натуральной школы» — физиологическим очерком (см., например, описание кухни и черной лестницы в главе II). В стихотворных эпизодах и главах фарса отчетлива водевильная традиция, усвоенная молодым Некрасовым. Эти эпизоды, характерные для стихотворного фельетона и физиологического очерка 1840-х гг. вообще, играют роль своеобразного поэтического комментария в общем связном повествовании. Вместе с тем они, представляя собой своеобразные куплеты-картинки, легко извлекаются из текста фарса и зачастую могут рассматриваться как самостоятельные произведения. В особенности замечателен по силе обобщения стихотворный эпизод «Что чиновники то же, что воинство ~ Я удерживать вас не хочу!», предвещающий зрелого Некрасова-сатирика. Заключительная (VIII) стихотворная глава фарса, как справедливо указывает Б. Я. Бухштаб, «выдержана в <…> форме сказа от лица мелкого чиновника, совпадая с „Провинциальным подьячим“ и „Говоруном“ по тону и манере речи, фразеологии, размеру стиха, рифмам („регалии“ — „и так далее“)» Начальный период сатирической поэзии Некрасова. 1840–1845. — Некр. сб., II, с. 109).

Первые сообщения о выходе «Первого апреля» появились в «Северной пчеле» (1846, 1 апр., № 73) и «Ведомостях Санкт-Петербургской городской полиции» (1846, 1 апр., № 73). Сразу по выходе альманах и, в частности, фарс «Как опасно предаваться…» вызвал резкие нападки противников «натуральной школы». «Все статьи в этой книге, — писала о „Первом апреля“ „Северная пчела“, — писаны одним лицом, самородным гением, который но соблаговолил выставить своего имени на заглавном листе». «Чтоб <…> читатели могли удостовериться в гениальности автора», рецензент «Северной пчелы» выписал из альманаха ряд «новых произведений новой русской литературы и так называемой „натуральной школы“», в том числе отрывок из главы IV о Федосье Карповне. Критик увидел в «Первом апреля» «…грубый язык, грязные картины униженного человечества, анатомию чувствования развращенного сердца, выходки бессильной зависти и вообще нравственный и литературный цинизм…». «Весьма желательно, — резюмировал рецензент, — чтоб г-н Некрасов <…> отличающийся своими критиками в „Литературной газете“ <…> превозносимый „Отечественными записками“ <…> разобрал критически альманах» (СП, 1846, 12 апр., № 80, ср.: Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. 2. СПб., 1896, с. 851–852). Нападки на «Первое апреля» имеются и в следующем номере булгаринской газеты. Как «грубую шутку от начала до конца» восприняла появление альманаха «Иллюстрация» Н. В. Кукольника. «С искренним сожалением встретили мы, — писал рецензент, — между множеством пошлостей некоторые стихи, которые прочитали с удовольствием. Неужели и стихи и проза написаны одним и тем же человеком? <…> Что, например, может быть общего между „Вступлением“ и стихотворением „Перед дождем“? Между фарсом „Как опасно предаваться честолюбивым снам“ и стихотворением „Женщина, каких много“?» (Иллюстрация, 1846, 4 мая, № 16, с. 251).

«Первому апреля» Белинский, расценив его в целом как «забавный фарс», «веселую шутку», как «болтовню, по болтовню живую и веселую, местами даже лукавую и злую». «Не будем пересчитывать всех пьес этого сборника, больших и малых (которых в нем довольно), — писал критик в заключение обзора, — и укажем только на рассказ „Как опасно предаваться честолюбивым снам“, писанный стихами и прозою» (ОЗ. 1846, № 4; Белинский, т. IX, с. 608). Белинскому резко возражал П. А. Плетнев, охарактеризовавший «Первое апреля» и «Петербургский сборник» как собрание «грязных и отвратительных исчадий праздности»: «Это последняя ступень, до которой могла упасть в литературе шутка, если только не преступление называть шуткою то, что нельзя назвать публично собственным ее именем» (С, 1846, № 5, с. 218).

Наиболее развернутая одобрительная рецензия на «Первое апреля» была напечатана в «Финском вестнике». «Все статьи альманаха, — писал критик этого журнала, — отличаются большим остроумием, забавным вымыслом и легким и игривым языком; иные из рассказов этой небольшой книжки так смешны и при этом изложены так комически важно, что и самый сериозный читатель едва удержится от смеха, в особенности же читая рассказ „Как опасно предаваться честолюбивым снам“…» (Финский вестник, 1846, т. IX, отд. V, с. 86). Большую часть рецензии занимал подробный пересказ содержания фарса с цитацией прозаических и стихотворных отрывков.

— раздетый чиновник, оказавшийся перед глазами высокого начальства, — впоследствии была использовала А. К. Толстым в «Сне статского советника Попова».

Он помещиком тысячи душ ~ Растворилася дверь, и вошла Чернобровка, свежа и плотна… — Ср. этот «честолюбивый сон» Петра Иваныча с «честолюбивыми мечтами» чиновника Макара Осиповича Случайного из первого прозаического произведения Некрасова (см. выше, с. 24–25).

…от смерти политики… — Слово «политика» употреблено здесь в архаическом значении: вежливое, учтивое обращение.

А девушке ~ не пристанет?.. — цитата из песни 3 поэмы Пушкина «Руслан и Людмила».

…проиграл в одну пулю по копейке восемь рублей серебром… — Пуля (пулька; франц. poule) — партия игры в преферанс.

…еще двумя лицами, которых мы не хотим назвать. — Имеются в виду постовые полицейские — будочники.

«Клянусь звездою полуночной ~ » — «перепев» монолога Демона «Клянусь я первым днем творенья» из главы X части II поэмы М. Ю. Лермонтова «Демон».

Клянуся пряжкой беспорочной… — Имеется в виду наградной чиновничий знак с надписью «За беспорочную службу».

 — Ремиз (франц. remise) — в карточной игре недобор установленного числа взяток, штраф за такой недобор.

 — Дезабилье (франц. deshabille) — домашнее платье.

 — пародия на стихотворение Я. П. Полонского «Встреча» (1840), вошедшее в его сборник «Гаммы» (М., 1844).

…тиснуть в «Полицейской газете»… — Имеется в виду газета «Ведомости Санкт-Петербургской городской полиции», в которой, наряду с официальными сообщениями и распоряжениями, печатались частные объявления.

…из «Сомнамбулы»… — «Сомнамбула» (1831) — опера итальянского композитора В. Беллини (1801–1835), в 1840-е гг. не сходившая со сцены Итальянской опоры в Петербурге.

…мотивов из «Лучии»… — «Лючия ди Ламмермур» (1835), опера итальянского композитора Г. Доницетти (1797–1848), в 1840-е гг. также входившая в постоянный репертуар Итальянской оперы в Петербурге.

 — Эта особенность чиновничьей психологии обыгрывается и во «Вступлении» к «Первому апреля», и в ряде ранних произведений Ф. М. Достоевского: «Бедные люди», «Двойник», объявление о «Зубоскале», «Петербургская летопись» (см. об этом: Достоевский, т. XVIII, с. 301). Ср. также цитируемые Некрасовым куплеты из водевиля П. А. Каратыгина «Чиновник по особым поручениям» (1837) «Задеть мою амбицию…» в «Очерках литературной жизни» (1845) (см. выше, с. 365). Рифма, к которой Некрасов прибегает в комментируемом фрагменте, впервые использована в одном из куплетов Столбикова в водевиле «Похождения Петра Степанова сына Столбикова» (1841–1842):

Дворянскую амбицию
Считая нипочем,

(наст. изд., т. VI, с. 403).

Она встречается и в главе второй «Говоруна» (1843):

За леностью слуги
И даже сапоги.

С. 490. Почетные регалии ~ и так далее… — Эту рифму также находим в главе второй «Говоруна»:

Наденешь, застегнешь,
Прицепишь все регалии…

(наст. изд., т. I, с. 396).