Мертвое озеро
Глава LIII. Загородная прогулка

Глава LIII

Загородная прогулка

Весело вошел Генрих в комнату живописца. Здесь кроме Гарелина находилось еще трое молодых людей, отчасти знакомых и Генриху, а именно: ученик Гарелина, «вывескной живописец», обещавший сделаться со временем портретным живописцем, гравер и не избравший еще рода занятий сын ложного мастера (мастера, который делает и приделывает ложи к ружьям. Читатель найдет, может быть, не совсем правильным прилагательное ложный от ложи, но мы берем его прямо с вывески, изготовленной упомянутым вывескным живописцем). Компания стояла посреди комнаты с надетыми фуражками, а вывескной живописец в шинели, несмотря на жаркий день; сын ложного мастера держал на плече ружье.

— Вот кстати! — сказал Гарелин вошедшему Генриху. — Мы собрались на Расплёс (так называется место, где начинается взморье). Едем вместе!

Генрих рассказал о предстоявшей ему поездке из Петербурга по делу Августа Иваныча, прибавив, что пришел посоветоваться.

— Ну что ж! всё это не уйдет, а сегодня проведешь время с нами на воздухе. Дорогой поговорим и о деле. Едем!

— Я отправляюсь, господа, вперед по-прежнему, — сказал вывескной живописец и вышел.

Не нужно было много уговаривать Генриха, которому всегда нравились поездки с Гарелиным на острова. Он согласился, и компания вышла из комнаты.

— Браво, Генрих! — говорил Гарелин. — Смотри-ка, вернешься с хорошим жалованьем. Поручение важное!

— Важное поручение! — повторил гравер.

— На сорок тысяч — не шутка! — заметил сын ложного мастера.

Продолжая, таким образом, разговор, приятели дошли до моста и сошли по спуску на плот, где вывескной живописец укладывал уже в гичке закупленную дорогой провизию. Плотовщик, под надзором которого хранилась гичка, принес весла; приятели уселись по местам, и легкая гичка понеслась по направлению к Неве.

иные проводили в шалашах по нескольку дней сряду, — ловили рыбу, варили уху и привозили домой рыбы на целую семью, а на возвратном пути ловили щепки, дрова и всё, что плыло им навстречу из пригодного в хозяйстве. Остров с одной стороны огибала Бабья речка, куда съезжались женщины с окрестных дач купаться, отчего она и получила свое название; с другой — широко расстилалось взморье. В воздухе было тепло и тихо, издали доносился вечерний звон. По берегу мелькали местами огни; по временам кое-где слышалась песня или раздавался выстрел в кустах. На Бабьей речке раздавались крики нескольких женских голосов, вероятно встревоженных открытием нескромного наблюдателя из-за кустов.

Приятели наши, вытащив гичку на берег, расположились на небольшой площадке, окруженной кустарником. Сын ложного мастера, едва дошел до привала, немедленно растянулся навзничь и запел какую-то песню из всех сил, так что вывескной живописец, человек серьезный и спокойного характера, заметил:

— Эк его!

ружье сына ложного мастера и скрылся в кустах, где тотчас же раздался выстрел.

— Ишь, обрадовался! — заметил гравер, кивая на сына ложного мастера, который продолжал голосить. — Что выбрался из города, так и кричать надо!

— А может быть, и надо, — отвечал вывескной живописец. — Знавал я в детстве одного медведя; медведь был вскормлен в городе и смирный как теленок, а как пришлось вожатому вести его лесом, так заревел благим матом и стал порываться в лес: натура-то медвежья заговорила!

Но шутка не достигла до слуха ложного мастера, который не унимался и кричал, наконец, уже каким-то нечеловеческим голосом.

В кустах между тем раздавался выстрел за выстрелом, хотя стрелять было решительно не в кого, особенно в эту пору дня. Но Гарелину, очевидно, нравились одни выстрелы, без всякой определенной цели. Неизвестно после которого выстрела перед ним вдруг показалась из-за кустов сгорбленная фигурка с красным носом и красными глазами, в черном замасленном сюртуке и клеенчатой фуражке с трещинами.

— Милостивый государь! — заговорил незнакомец охриплым голосом и показывая пальцем на свой нос. — Вы попали мне в лицо!

Опухшее лицо незнакомца, и особенно нос, в самом деле были усеяны черными точками; но неизвестно, что они означали: угри или порошины, попавшие от выстрела, а потому Гарелин молча всматривался в лицо незнакомца, который повторил, горячась:

— Вы попали мне в лицо, говорю я! — И, сделав шаг вперед, он прибавил решительно: — Пожалуйте ваше ружье!

Гарелин прицелился ему в лоб. Ружье, впрочем, было не заряжено.

— Как! — возопил незнакомец, уклоняясь от дула. — Вы стрелять в меня! Покушение на жизнь! Хорошо, вы ответите, милостивый государь, прошу следовать за мной или отдайте ваше ружье!

— Прошу оставить меня и убираться прочь! — сказал Гарелин, опуская ружье.

— Нет, не пойду!

— А вот посмотрим! — возразил решительно Гарелин и снова прицелился в незнакомца.

Караул! — крикнул тот и юркнул в кусты, за которыми раздался хохот приятелей Гарелина, сидевших в кружок около шипевшей яичницы. — А вы что, господа! — обратился к ним незнакомец. — Человека убить хотят, а вы ни с места, да еще хохочете; он, видно, вашей шайки, а?

— Ваше здоровье! — отвечал ему гравер, который держал в эту минуту рюмку водки и выпил.

— Покорно благодарю! — вдруг сказал незнакомец, внезапно переменив обиженный тон на дружественный.

Хохот повторился.

— Вот это по-нашему, — продолжал он, потирая руки и посматривая умильно на штоф с водкой, — это по-братски! Вижу, что славные ребята. С места не встать, если язнал, что он из ваших! ей-ей не знал! А теперь вот выпью за его здоровье, право, выпью!

И фигурка засуетилась около штофа, повторяя:

— Налейте-ка, братцы, налейте!

— А ружье-то славное! — заметил сын ложного мастера. — Лепажевское!

— Опалил, злодей, ей-богу, пыжом опалил! Ну да — мир! кто старое помянет…

— Кто старое помянет, тому глаз вон! — прохрипел потом незнакомец, откашливаясь и махая дружески рукой Гарелину, который в то время присоединился к компании.

— Да уж если не удалось, так что ж делать: надо помириться! — сказал сын ложного мастера. — А ружье-то славное!

— Не за каждым кустом попадется такое! — прибавил гравер.

— Не смейтесь, дети, над стариком! — жалобно произнес незнакомец и попросил налить ему еще рюмочку, сняв фуражку, причем голова его представила несколько лысин, как будто они образовались вследствие потасовки, а не от влияния времени; в одной из лысин, повыше лба, виден был шрам.

Гарелин пристально начал всматриваться в незнакомца и, казалось, что-то припоминал, между тем как тот упрашивал:

— Еще рюмочку, братцы!

— Нет, ты скажи прежде, случалось ли тебе нападать здесь на такие ружья? — сказал сын ложного мастера, взяв ружье, из которого стрелял Гарелин.

— Да где же нападать, братцы, я ведь совсем не того… И в Петербурге-то недавно, да и опять уеду скоро, в ВВ уеду, откуда и приехал… Только поджидаю вот одного человека…

— Не его ли? — перебил сын ложного мастера, указывая на Генриха. — Он тоже едет в ВВ, да еще сорок тысяч везет… Вот тебе и попутчик! — прибавил он, обратись к Генриху.

При словах «сорок тысяч» глаза незнакомца быстро окинули Генриха.

— Именно! — заметил гравер. — Чем ждать, пока явится попутчик по газетам.

— Не смейтесь, дети! — снова проговорил жалобно незнакомец. — Езжал и я с добрыми людьми!

— Видим, видим, что человек бывалый, — отвечал сын ложного мастера, — рассказывай же, где бывал.

— Да где я не бывал!

— И в Сибири небось был.

— Был, ей-богу, и в Сибири был, дети! То есть не думайте, как был: на золотых приисках, и место было хорошее… да вот года два как воротился…

— Для того чтоб подсовываться здесь под выстрелы и обирать ружья! — перебил сын ложного мастера.

— Да перестань ты попрекать его ружьем! — вступился вывескной живописец. — Ружье да ружье! а старик, может, и не думал промышлять ружьями… ведь не думал? — спросил он у него.

— Истинно и не думал! — отвечал тот, приложив руку к груди.

— А! ну так ты думал, что по тебе здесь соскучились, — заметил иронически сын ложного мастера.

— Что ж, может быть, и было кому соскучиться, — произнес незнакомец, качая головой в раздумье. — Эх, братцы, горько вспоминать! — вдруг заговорил он с чувством, ударив себя в грудь. — Ведь у меня дочь здесь была… ехал я к ней с деньгами, да не довез… и ее не отыскал; да и ладно, что не отыскал (он махнул рукой)… а всё-таки взглянул бы теперь на нее хоть издали!.. Налейте, родные, еще рюмочку.

— Ты бы поискал ее хорошенько, — сказал сын ложного мастера, — да не здесь, не в кустах, а в городе.

рюмки, выпитой натощак.

Генрих хотел было спросить незнакомца, как звали его дочь, вспомнив историю детства Саши, но удержался, как бы боясь открыть в нем ее отца.

Затем налили себе по рюмке вывескной живописец и сын ложного мастера, который воскликнул:

— Да здравствует фабрикант Штукенберг и его сигары! Генрих! желаю всяких благ от его щедрот!

— Желаю успеха в поездке! — прибавил вывескной живописец.

Гарелин продолжал всматриваться в лицо незнакомца и наконец спросил его:

— А сколько лет тому как ты ехал на прииски?

— Десять, ровно десять, благодетель мой! — отвечал он скороговоркой, видимо обрадовавшись возможности продолжать разговор. — Много воды утекло! — прибавил он, настроиваясь на печальный тон.

— И много водки выпито! — перебил сын ложного мастера. — Оставь его, Гарелин: яичница простынет!

— А этот шрам, что у тебя на голове, — ушибся, что ли?

— Нет, родной, не ушибся…

И незнакомец начал рассказывать о жестоком поступке с ним какого-то буйного молодого человека, с которым он встретился в трактире, на пути к золотым приискам, между тем как сын ложного мастера поминутно прерывал рассказчика обращениями к Гарелину:

— Охота же тебе слушать! наскажет он, пожалуй, с три короба! Ему, вишь, еще рюмочку хочется!

рассказу образом, как у опытного актера в роли благородного отца. Но вдруг, в самую чувствительную минуту, когда рассказчик указал пальцем на свой шрам, Гарелин яростно вскрикнул, стиснув зубы:

— Пррочь! пошел прочь!

И оп искал глазами, чем бы швырнуть в рассказчика, который что-то бормотал, озадаченный таким странным действием своей истории на слушателя. Наконец Гарелин схватил стакан, и незнакомец скрылся в кустах.

Приятели не узнали своего всегда спокойного товарища, который в эту минуту был страшно зол и бледен.

— Что с тобой, Гарелин? — спросили они в один голос.

— Что он тебе сделал? — с упреком сказал Генрих, которому стало жаль старика.

— Ничего не сделал! Он надоел мне — вот и всё.

— Ты бы хоть попробовал яичницы-то! — приглашал его сын ложного мастера.

Но Гарелин просил оставить его и пролежал всё время, не трогаясь с места.

На возвратном пути, однако ж, он первый заговорил о незнакомце.

— Тебе странно, — сказал он Генриху, — что я обошелся так с человеком, без того убитым, как видно по всему. Знаю, что глупо; но ты, может быть, сделал бы то же на моем месте. Слушай, что было со мной лет десять тому назад. Я ехал в Петербург, чтобы учиться здесь живописи. Нужно заметить, что страсть к рисованию была у меня, еще когда я начал ходить в школу; часто во время классов я уходил на гору, за мельницу, и оттуда снимал виды; но почти всякий раз отец, рано или поздно, узнавал о каждом таком случае, и никогда это мне не проходило даром: отец готовил меня в сидельцы для своей лавки (он торговал красным товаром), а не в живописцы. Потом, сделавшись сидельцем, я продолжал чертить на каждом клочке бумаги, в каждую свободную минуту, и слушал беспрестанные упреки отца за мое бездельничество: так называл он мою наклонность к рисованию. Положение мое было тяжкое, и когда отец умер, мне хоть и жаль было его, — я его любил, — однако в то же время я рад был, что сделался свободен… может быть, за эту радость бог и наказал меня. Мне было тогда двадцать три года; но я надеялся наквитать упущенное время. Похоронив отца, — я тотчас же продал всё, что осталось после него, с тем чтобы на вырученные деньги закабалить себя в мастерской одного из лучших художников до тех пор, пока сам не сделаюсь художником. С этой надеждой я ехал в Петербург. На половине пути я остановился в трактире, прозябнув под дождем, который лил целый день. В трактире этом была не занята всего одна комната, похожая на каморку, и в той продувал сквозной ветер невесть откуда. Только что я снял шинель и велел затопить печку, дверь соседней комнаты отворилась и красивый господин с усами, немногим постарее меня, очень любезно предложил мне поместиться вместе с ним. Я принял предложение с благодарностью. В комнате у него было тепло, чисто и просторно. На одном столе стоял погребец и была собрана закуска, на другом шипел самовар, стояла бутылка с ромом и два недопитые стакана, — словом, картина была самая приятная после дня, проведенного в дороге под дождем. Господин с усами отрекомендовался мне Винтушевичем, золотопромышленником, едущим в Сибирь. После я узнал, что это был просто плут. «А вот мой товарищ!» — сказал он и указал в угол, позади меня, где сидел на диване сегодняшний бродяга; он называл его по фамилии, да я забыл… кажется, Отрывкин, что ли…

— Отрыгин, может быть? — перебил Генрих.

— Может быть. А что? — спросил его Гарелин.

— Нет, я так!.. — смешавшись, отвечал Генрих, который убедился окончательно, что бродяга был отец Саши, но не желал открывать этого никому.

Гарелин продолжал:

— Мы стали закусывать и пить чай. За закуской товарищ Винтушевича упрашивал меня выпить вина, а за чаем — подлить рому, но я отговаривался, что ничего не пью. Наконец Винтушевич велел подать бутылку шампанского, от которого отказываться мне было совестно, хотя до тех пор, при строгости покойного отца, я вовсе не имел понятия ни о каком вине. После двух-трех бокалов я сделался весел до того, что не знал ничего в мире добрее и любезнее моих милых собеседников. Они рассказывали мне о Петербурге; я с жадностью расспрашивал о художниках и рассказал всё, зачем и с чем еду в Петербург. Потом мы стали играть в карты для препровождения времени, которого было еще много до ночи. Не стану рассказывать весь ход игры; всё это до сих пор мне самому непонятно, и я приписываю именно наказанию божию. Не более как в час я проиграл почти половину тех денег, которые вез с собой. Досада, раскаяние меня мучили страшно. Я отказался продолжать игру.

— Жаль! — сказал Винтушевич. — Мне вовсе не хотелось бы быть в выигрыше. Право, совестно, что завлек вас.

Я сказал, что никто в этом не виноват, кроме меня.

— Сыграйте еще! — заметил его товарищ. — Нельзя же быть постоянному несчастию: отыграетесь!

«В самом деле!» — подумал я, поставил еще какой-то порядочный куш и еще раз проиграл. Я весь дрожал от злости и досады. Почему-то мне даже представилось, что успехи мои в живописи будут также несчастливы. К этому проклятый бродяга назвал еще меня пачкуном, когда я решительно отказался играть и отошел от стола. В бешенстве я схватил стакан и пустил в него. Он застонал и повалился со стула; кровь лила из его головы. Меня связали, как исступленного. Явился доктор и нашел, что рана опасна. Кончилось тем, что я тут же расплатился за рану и остался с деньгами, которых едва хватило доехать до Петербурга. Далее нечего рассказывать. Я поступил в приказчики к Штукенбергу, и ты видел, Генрих, как я скряжничал, чтоб скопить что-нибудь и успокоить свою совесть.

— Ну что ж, зато ведь всё же ты живописец теперь! — сказал в утешение Генрих, который о Гарелине как о живописце был самого высокого мнения.

— Да, то есть маляр! или пачкун, как назвал меня сегодняшний бродяга лет десять тому назад, — отвечал Гарелин грустно, но спокойно, как человек, давно уже привыкший к этой мысли.

Приятели молча доехали до плота у моста и разошлись всякий своей дорогой.

На другой день, рано утром, знакомая фигура в черном засаленном сюртуке и в клеенчатой фуражке с трещинами вертелась у ворот гостиницы для приезжающих, посматривая в нетерпении на тарантас, стоявший на дворе. Увидев мальчишку, который бежал с сухарями к парадной лестнице, старик спросил:

— Кто приехал в тарантасе?

— А кто его знает! — отвечал мальчишка. — Вчера приехал. Кажись, Биту… Винту…

— Винтушевич, Винтушевич! — радостно прохрипел спрашивавший. — Встал он?

— А тебе на что? — спросил мальчик, оглядывая подозрительную фигуру.

— Дело есть! самонужнейшее дело!..

— Ну так подождешь! еще не вставал! — отвечал мальчик и скрылся в дверях.